Михаил Горбунов - Белые птицы вдали [Роман, рассказы]
Дядя Ваня толкнул Константина Федосеевича локтем, саркастически воззрился на жену: что она еще вывернет?
— Василек скромный хлопец, да и молод, — заметила Зинаида Тимофеевна.
— Ну, знаете! — Антонина Леопольдовна опустила блюдце, в ее глазах запрыгали огоньки. — Молодость, простите, не помеха для настоящего мужчины…
Дядя Ваня предостерегающе крякнул, но жена и ухом не повела.
— Васильку не хватает другого…
Зинаида Тимофеевна подняла на нее ожидающие глаза: чего же не хватает Васильку? Ее представления о жизни были просты и обыденны, но Антонина Леопольдовна многое повидала на веку, ее судьба уходила в какие-то иные, романтические, слои, и обо всем она имела свое особое мнение… Мужчины и те внимательно глядели на властвовавшую за беседой Антонину Леопольдовну, даже Марийка раскрыла рот в ожидании.
— Мужчина должен притязать! — непререкаемо произнесла тетя Тося.
Дядя Ваня снова толкнул подавшегося к тете Тосе Константина Федосеевича и жестом показал: мол, мелет Емеля.
— Как это «притязать?» — стесняясь своей непросвещенности, спросила Зинаида Тимофеевна.
— Как? — Тетя Тося снисходительно, как на ребенка, посмотрела на нее. — Я вам объясню. Мужчина должен расположить к себе — и любая женщина будет у его ног.
— Даже мать-Мария и мать-Валентина! — недобро хохотнул дядя Ваня, но тут же снял с лица насмешливое выражение. — Ты им проповеди читай, — показал он на стенку, за которой жили монашки. — А то всю жизнь коптят белый свет — ни себе, ни людям. Мелешь ерунду! Хлопец наломается на заводе, а вечером идет уголь грузить. Нет, он должен притязать! Правда, не подходит он нашей Зое, ей парикмахер нужен.
«Правильно!» — возликовала Марийка, до сих пор не особенно понимавшая суть застольной беседы.
— Ну почему же парикмахер, Ваня? — Тетя Тося испуганно глядела на мужа: она знала его норов.
— Фрикадельки крутить!
Тетя Тося вспыхнула, нервно забегала пальцами по скатерти.
Папа принес елку!
Из темного-темного вечера, из спящего под лунными снегами леса, из таинственно-разбойного шороха поземки она пришла к Марийке, заледенелая и тихая… Что знала она, о чем вспоминала, когда оттаивали и легчали ее дико и грациозно разбросанные ветви и неизъяснимый запах лапника распространялся по теплой комнате… Что знала, что вспоминала — пепельные утренние зори, стылые ветра, зажженные солнцем спины сугробов, трескотню острохвостых сорок, убегающие в чащу накрапы заячьих следов? Что вспоминала и о чем думала дикарка в своем сладком, жертвенном плену, пока кровь еще ходила в ней, достигая растопыренных по-детски пальчиков-веток и ушедшей в свои тайные думы макушки?
Марийке было жалко срубленной в снегах и привезенной в шумный город елки, и потому, может быть, ее радость, ее ожидание самого доброго праздника на земле были тихими и сокровенными. Она не понимала, отчего это, за нее понимала природа — елка, умирая, зажигала в ней пятнышко жертвенного света, как бы передавала счастье жизни, с которым она переступает новый предел идущего вперед времени.
Бородатка, на которой теперь устраивались веселые катания на санках, была временно забыта… Папа поставил условие: игрушки для елки сделать самим. И Марийка с радостью принялась за работу. Он приходил с завода, обедал, и они с Марийкой пропадали в ворохах слюды, фольги, разноцветной, золотой и серебряной бумаги, вооруженные ножницами и клеем, — мастерили игрушки. Они это делали вдвоем и держали в секрете то, что делали, и было в этом что-то от ворожбы и сказки, и Константину Федосеевичу, с его лирическим, увлекающимся складом, клеение игрушек доставляло не меньшее удовольствие, чем Марийке. Они наклеили длинных — из бумажных колечек — цепей, домиков с оконцами и крылечками, диковинных морских рыбок, петушков, зайчиков, попугаев. В особом секрете держалась их граничащая с выходкой проказа: они навырезали длинноногих, в балетных пачках, танцовщиц и приклеили им — со старых фотографий — лица тети Дуни, мамы, тети Поли, самой Марийки… Они понимали, что им может влететь за это, но это и была главная перчинка, разжигавшая их воображение. В хороводе «балерин» недоставало лишь тети Тоси. Пришлось посвятить в тайную выдумку дядю Ваню, и он принял ее с восторгом. И вот и тетя Тося — в панамочке, увенчанной пером «эспри», она очень дорожила этой фотографией как воспоминанием о давней счастливой молодости — оказалась «одетой» в пышненькую пачку танцовщицы…
Папа поставил елку в передний угол, в ведро с водой, которое искусно укрыл ватой — получился настоящий сугроб, и из него уходило до самого потолка живое зеленое диво. Потом они с Марийкой наряжали елку, а потом собрались все соседи — смотреть, и тогда папа первый раз зажег свечки. Выключили электричество — елка мерцала колеблющимися огоньками, вся усыпанная блестками и игрушками, пространство вокруг елки дрожало в токах воздуха от свечей, и было ощущение ее парящего движения вверх… Марийка суетилась под елкой, показывала игрушки и гордилась тем, что елка — ее елка.
Убранство елки всех привело в восхищение, и длинноногие танцовщицы, обнаруженные средь хвои, тоже поразили, правда, каждого по-своему. Зинаида Тимофеевна недовольно поджала губы. Тетя Тося, увидев себя с пером «эспри», закрыла глаза, с минуту мучительно молчала.
— Тетя Тося, вы самая красивая! — «успокоила» ее Марийка.
— Да, да, — произнесла наконец Антонина Леопольдовна, то ли соглашаясь с Марийкой, то ли снисходительно дивясь ее неразумности.
Зося хихикала, не улавливая чувств, теснящих душу матери. А дядя Ваня хохотал до упаду. Он крутил подвешенную на ниточке балеринку с задорно отставленной ножкой, балеринка мелькала перед глазами иконно-строгим лицом тети Дуни…
— Эх, мать-Марию и мать-Валентину бы сюда! Костя, что ж ты обидел девиц, была бы им услада! Во, в балерины их, они бы покрутились, а ты им «скорую помощь» бегаешь вызывать.
Константин Федосеевич смутился. Мать-Мария и мать-Валентина были стары, немощны, и часто то одна, то другая стучали ночью в стенку Константину Федосеевичу.
Он уже знал: у какой-то из старушек сердечный приступ. Быстро одевался и бежал на мельницу — ближайший телефон был там — звонить в «скорую помощь». Вот дядя Ваня и «клеил» ему монашек.
— Опять стучали? — говорил он наутро. — Эх, думаешь, им «скорая помощь» нужна была? Девицы тебе, дурню недогадливому, знак подавали, вызывали на рандеву. Упустил такой случай!
Слова дяди Вани коробили по-ребячьи застенчивого Константина Федосеевича, он смущался, и дядю Ваню это еще больше веселило.
До Нового года оставалось уже немного, но Марийка не могла выдержать, и папа каждый вечер зажигал ей елку — ну, хоть на пять минут! Они садились рядышком, смотрели, как слабые блики света бродили в темных провалах средь ветвей, смутно высвечивая темно-коричневый, в хвоинках, ствол, и мечтали… И потом, когда папа уже гасил елку, Марийка еще долго не могла заснуть и перед сном прощалась с ней…
В тот вечер мама с папой собрались в кино, но папу вызвали на завод, у мамы оказался лишний билет, и они пошли в кино с тетей Тосей. Марийка не хотела оставаться одна, позвали Зоею скоротать с ней вечер. Дядя Ваня не мог, он болел, теперь он часто мучился ногами, они у него сильно отекали. Марийка потребовала:
— Я свечки буду зажигать. Хоть на пять минут!
Не смогла мама запретить: ей-то самой удовольствие — в кино идти, а бедный ребенок должен дома сидеть.
— Хорошо, только пусть Зося зажигает.
А Зося пришла, повесила у двери свое новое пальто, села на кухне у теплой печки, пригрелась, не оторвется от толстой книги «Граф Монте-Кристо». Зовет ее Марийка свечи зажигать — Зося машет рукой, боясь потерять строчку: отвяжись, мол, со своими свечками. Ну, было бы предложено, Марийке без Зоси еще лучше, она зажжет свечки и будет мечтать, как с папой.
Она ничего не поняла сразу, когда быстрый огонь, искрясь и треща хвоей, по-обезьяньи запрыгал вверх с ветки на ветку, — настолько это было мгновенно, неправдоподобно и жестоко. Такие же обезьянки — по склеенным ею с папой цепочкам — начали опоясывать елку, жечь растопыренные «пальчики», елка конвульсивно изгибалась от огня, заламывала руки в немом бессилии, и только острая жалость к ее страданиям привела Марийку в чувство. Она бросилась на кухню к Зосе.
— Елка горит!
Злая досада — опять ее отрывают от книги! — мелькнула на ее лице, обрамленном красными локонами, но расширившиеся в ужасе глаза Марийки заставили Зосю осознать случившееся. Лицо ее стало серым, из уродливо сведенного рта вырвался стон:
— Не хочу! Не хочу!
На пороге комнаты ее обдало жаром, но она и не взглянула на пламя, сорвала с крючка свое новое пальто и опрометью вылетела из дома, повторяя, как в беспамятстве: